Notice: Undefined index: l in /home/rbbw2/8.rbbw2.z8.ru/docs/index.php on line 156
Здравствуйте! Этот сайт посвящен самому лучшему месту на планете Земля... Добро пожаловать!
Тем, кто знает, ничего объяснять не нужно. А кто не знает, тем и не объяснишь, почему для нас Гарм всегда был, есть и будет лучшим местом на земле. Для кого-то из нас это родина, для других – место, где прошло их детство или счастливые годы молодости, где обретали друзей, любовь, незабываемые жизненные впечатления и самый потрясающий загар, где учились нырять головкой, попробовали самый вкусный в жизни плов и самые сочные персики. Ну, разве ж такое забудешь!?
Как маленькая косточка внутри виноградины, в душе каждого из нас прячется грусть – потому что ни КСЭ, ни страны нашего детства (молодости, зрелости… нужное подчеркнуть!) больше не существует. Увы, в прошлое нельзя вернуться. Но так хочется увидеть белое пятно снега на вершине Петра Первого, прямо напротив станции, чуть-чуть вправо, помните? Увидеть хотя бы фотографии…
Этот сайт посвящен Гарму и всем нам - бывшим гармчанам, расселившимся ныне по разным городам, странам и континентам. Он создан, чтобы наши воспоминания продолжали жить. Чтобы мы не потеряли друг друга. Гарм стоит того, чтобы мы все вместе создали ему этот маленький виртуальный памятник. А потому - пишите нам!
Присылайте фотографии – давнишние и новые. Вспомните какие-то забавные, грустные или необыкновенные истории и случаи из жизни. Напишите о людях, которых хочется помнить всю жизнь. Поделитесь интересными материалами, которые хранятся в вашем домашнем архиве, и ссылками, найденными в интернете. Присылайте свою рекламу - мы будем с удовольствием пропагандировать бизнес, творчество и интернет-проекты гармчан.
А главное, расскажите о себе, передайте приветы друзьям со всей планеты. Ведь при всей любви к вскормившей нас науке, этот сайте посвящен не сейсмологии. Он посвящен людям, которые под жаркими гармским солнцем занимались наукой и не только, растили детей и фруктовые сады, играли в волейбол и преферанс, пили нектар знаний и водку, ловили рыбку в Сурхобе и кайф от жизни, измеряли ленточки в камералке и глубину бассейна. Или же по малолетству ходили в школу, целыми днями валялись на вышке, а по ночам воровали малину в соседском огороде (было и такое, из песни слова не выкинешь :) и спали под открытым небом, считая падающие звезды…
По просьбе Общества защиты животных
рассказ печатается с небольшими сокращениями.
1.
То, по чему мы ехали, было уже скорей ишачьей тропой, чем дорогой, а туман был таким плотным, что пришлось ехать с впередсмотрящим: на капоте «бобика», раскинув ноги, лежал Вовка, вглядываясь в то, что брезжило в тумане у радиатора машины. Наконец, мы поймали колдобину, да такую, что у меня будто в животе что–то оторвалось.
– Всё! – поставил на ручник машину Федя, и мы высыпали из неё в густой туман: нас, охотников, семеро гавриков, да четыре лайки.
Лето в горах Средней Азии сухое и жаркое. Бывает так, что за все лето с неба капля не капнет. В иной год трава на склонах южной экспозиции выгорает уже в июне. Но теперь стоял октябрь. Прошли, наконец, дожди. Травка отошла, дала живой цвет. Если бы не деревья, стоявшие в цветном облачении осени, можно было бы подумать, что это весна.
Мы шли в тумане, как во сне. Навстречу из тумана выступали все новые деревья – и поодиночке, и группами. Вначале они серо намечались едва различимыми пушистыми силуэтами, совершенно однотонными, будто это были массы уплотненного тумана. Но на подходе к очередному силуэту обозначавший его туман принимал мягкие цветные оттенки, вначале едва заметные, затем с каждым шагом становившиеся все пестрее, светлее и чище. А за ними тем временем обозначались новые силуэты. Казалось, что мы каким–то чудесным образом, – вот именно, как во сне, – переходим из одного импрессионистского пейзажа в другой.
Листья: зеленые, желтые, желто-розовые, желто-зеленые, розовые, красно-розовые, оранжевые, багряные, красно-бурые, светло- и темно-коричневые... Могучие развесистые орешины и чинары. Рощицы берез, тополей, яворов. Непролазный кустарник – джангал, с туннелями, пробитыми в нем зверьем. Красные мелкие ягоды боярышника, крупные – боярки. Лимонно-желтая айва. Кусты алычи, густо облепленные то желтыми, то темно-красными, то черно-синими ягодами. Красные и желтые, одинаково ярко рдеющие яблоки на одичалых яблонях, с ветвями, искореженными медведями. По дну распадков, сочащихся водой, – саев, как их тут называют – густые заросли ежевики: багряный орнамент листьев, оплетающий глыбы камня, крупные переспелые ягоды, иссиня черные, с голубым налетом...
Конец октября!.. "Ой, умру я, умру я, похоронят меня..." У меня на душе было так, будто вся эта роскошь увядающей природы была грандиозным оркестром, который под управлением гениального дирижера полнозвучно исполнял какую-то невыразимой красоты траурную мессу. По ком? По мне, конечно. По ком же еще. "Надеюсь, правда, с приличной заблаговременностью." В том, что увядающая природа наводит на мысли и о нашем неизбежном увядании, ничего удивительного нет. Вот что удивительно: увядание природы почему-то кажется нам прекрасным. "Люблю я пышное природы увяданье..." Нам лишь бы попышней, поцветистей, понарядней. А там пусть это будет хоть сама смерть. Чудеса.
И снова то же наваждение: раскинув лапы в стороны, удивительно похожий на мягкую игрушку, медвежонок лежал в пяти шагах от меня и снизу вверх, так что в нижней части глазниц видны были и белки глаз, с мольбой глядел на меня: "Не стреляй, прошу тебя!.." На прошлой неделе мы убили медведицу, а ее медвежонка, пестуна, до изнеможения загоняли собаки. Они выгнали его на меня, вверх по крутому склону. Он выдрался из джангала на чистое место, увидел меня – и от бессилия и страха лег. Я не выстрелил.
Славка был добрым человеком. Но по-человечески добрым, конечно. Он сказал: "Надо было стрельнуть." Да, стрельнуть бы надо было: без матери медвежонок все равно обречен. На носу – зима, а с нею холод и голод. И вот это, как он выбежал на меня, как лег, раскинув лапы, – и эта мольба в глазах – засело во мне, как гвоздь в сапоге...
В поводу у меня шли две собаки. Магби, молодая сука, в этом году родившая от Бима шестерых щенят, и сам Бим. У Магби была шустрая лисья мордочка, красивые карие глаза, розовый язык, и того же розоватого оттенка белки глаз. Нрава она была ветреного и заигрывала даже со старыми кобелями. И Бим был уже старик, с тусклой клочковатой шерстью, с коричневыми зубами. Когда он сильно уставал, то коричневым у него становился и язык. На прошлой охоте он сорвался с обрыва и сильно ушиб правую заднюю ногу. Теперь он старался ее не беспокоить – ковылял. Это был заслуженный пес, боец. На охоте он стоил всей остальной своры.
Едва мы сели в машину, Бим улегся на спальные мешки и задремал, не обращая затем никакого внимания на тряску. Магби же не сиделось на месте. Она все вертелась, то и дело протискивая меж нас свою лисью мордочку, чтоб поглядеть в окна. Или же лезла вперед, в рычаги управления, где было просторнее. В общем, она была в восторге. Время от времени она клала мне на плечо свою теплую тяжеловатую голову и так, от полноты чувств, на время замирала. Один раз она лизнула меня в ухо: она помнила, кто ее угощал объедками пирога. Она обожала сдобное тесто.
По мере того, как мы взбирались выше, туман светлел и становился прозрачнее, и вот, часа через полтора, над всей открывшейся из тумана, как с птичьего полета, просторной и плоской галечниковой долиной, – то шелковисто-серой, то красноватой от тальниковых лоз, перевитой где нежно-голубой, а где серебристо сверкающей канителью речных проток; над смятым в мягкие складки массивом Касса-Гордон, с уютными гнездами кишлаков, в которых среди цветной гущи осенних деревьев поднимались голубые дымы, – над всем этим прекрасным праздничным миром встало ясное солнечное утро.
От прежнего сплошного тумана осталась лишь белесая светящаяся полоса. Сгущаясь в далях, она отделяла основание гор от долины. Горы будто плавали на плоской поверхности слоя светящейся дымки. Чем выше над ней, тем четче и строже становились их очертания. Блистающие свежим снегом вершины были будто вчеканены в густую синеву неба. Казалось, до них рукой подать.
Постепенно мы взобрались к основанию светловатых скал. Травка, коротенькая и густая, как медвежий мех, здесь уже увядала от ночных заморозков. Осень окрасила ее в странный для травы палево-розовый цвет. Она была чудесно мякенькой на ощупь. На нее мы и присели, как на медвежью шубу, чтоб посовещаться. Нам нужен был хороший кабанчик. Мясо медведя жестко, водянисто, как бы кисловато. По своим вкусовым качествам оно в сравнение не идет с кабаниной. Мясо дикой свиньи напоминает что–то среднее между телятиной и нежирной свининой. Копченый медвежий окорок, правда, хорош, очень хорош, но коптят только медвежьи ляжки, а выделать окорок – целое дело. А так – убили, разделали, мясо поделили, и – хорош. Каждый при своем интересе. Решили, тем не менее, так: стреляем, что попадется. Из крупного зверя, конечно.
Григорий – Гриня, как его называли, – подхватился было на ноги, но старшой манием руки указал ему: не газуй. Старшому было уже за сорок. У него пошаливало сердце. Он был примерно как Бим... Как-то к нам в экспедицию приехал журналист. В застолье он решил поразить нас тем, какой он бывалый. В Сибири, сказал он, ему знаком охотник, который уложил сорок медведей!.. "Надо же!" – поразились мужики, глядя на журналиста с непонятным для него весельем. Ему, наконец, объяснили: только Федорыч, наш старшой – он сидел тут же, за столом – один уложил их больше сотни...
Старшой – нос картошкой, светлые глаза с жесткой прищурью – вынул бинокль и, от внимания чуть приоткрыв толстые сизые губы, долго осматривал горы. Не исключено, что он выдохся, и теперь тянул время, чтоб перевести дух. Последнее время – то ли от сглаза, то ли еще от какой-то порчи – ему перестало везти на охоте. На прошлой неделе он в упор промазал по кабану. Все это он очень переживал. Все и рады были поваляться в солнечном пригреве, на мяконькой травке. Лишь Гриня был недоволен. Ему надо было запастись мясом. Ради этого он отложил какое-то неотложное дело и теперь всех поторапливал: если сразу же повезет, можно управиться до обеда. Гриня был здоровенный верзила, широкоплечий и поджарый – лось. Он был дико самолюбив и всегда чем-нибудь недоволен.
Стена скал, под которые мы взошли, была выходами светлого каменного пласта, поставленного на ребро. Этот пласт переходил от нас на следующий отрог. Его фестончатая кайма прослеживалась по горам и далее. Он пересекал горы и смотрелся, как полуразрушенная Великая Китайская стена. Охотники нежились на нежарком солнышке, покуривали, переговаривались.
– Эх, Камчатка – вот это да! – сказал Вовка. – Вот там красота!.. Оке–е–ан, тут тебе во–о–олны, а в волнах – сивучи...
Гриня нервничал, ерзал, ему не сиделось на месте.
– Может, сиваши? – насмешливо прервал он Вовку.
– Что?
– Не сивучи, а сиваши, говорю.
Это с Гриней бывало: ляпнет иной раз такое, что не ясно, к чему его прислонить.
– А: сиваши–сивучи–секачи – черт их разберет... – мирно отмахнулся Вовка. – Огромные!.. Мордочки, – будто футбольные мячи на воде плавают, только усатые. Как из них какой дурак подплывет поближе – в скалах десяток гавриков, с винтовками, с ружьями – пулями, жаканами сразу ему из морды решето делают. Но так – убьешь – он не все время на воде держится, потом тонет. Поэтому так уж подлаживаются, чтоб его приливом на берег выкатило. Шкура у них гладенькая–гладенькая...
– А хвост у него есть?
– Хвост?
– Да. Хвост.
Подумал, взвесил, ответил:
– Есть.
Все смеются: что надо ответил. Гриня взвился: кончайте, наконец, ерунду молоть! Делом надо заниматься! Все это, конечно, по–матерному.
Пустили собак. Магби, молодая дурочка, просто была рада свободе, простору и моталась без толку. Вдруг резво мчалась по косогору, шурша звонкой осенней листвой, и тотчас стремглав неслась обратно, вертясь у наших ног. Ее гнали на работу, но она понимала это, как игру. Дик с Тигрой, задрав хвосты, свернутые в тугие кольца, с отчаянным лаем занялись норой, споро рыли там лапами землю, – видимо, загнали туда лису. И лишь Бим, хромая, как бы понуро, со вздыбленной от закаменелой злобы шерстью, методически челночил джангал на склоне.
Все наблюдали за Бимом. Он надолго исчезал в кустарниковой непролази, потом его видели где-нибудь в просвете, сосредоточенно и угрюмо ковыляющего по склону. Даже издали чувствовалось, что он устал. Похоже, это был его последний сезон. Охотники перемещались вслед за Бимом, развернувшись широкой цепью. Тихо совещались, всматриваясь в бинокли. Дику с Тигрой выдали по пенделю – отогнали от лисьей норы – и теперь они были тоже где-то там, с Бимом. Постепенно цепь охотников становилась все растянутей, а там и распалась на звенья. Теперь шли по одному, по двое, кому как было сподручней и кому как казалось правильней для дела.
Некоторое время я еще слышал потрескивание веточек, звонкий шелест опавших листьев и сухой травы – в стороне и выше меня пробирался мой сосед, но потом стало и вовсе тихо. Я остался один.
А осень будто того только и ждала, чтоб на нее, наконец, внимательно поглядели, как она ласкова, как весела, как она хороша собой, как нарядна. Куда ни взгляни – все радовало и глаз, и душу: и длинные тени, темными лучами скользившие по склонам, и светло лоснящиеся нити паутины, и седая изморозь на траве, в местах, куда еще не заглянуло солнце, и листва, горевшая на просвет, как цветные витражи в светлом храме... Тихо, тепло, солнечно. Ты наедине сам с собою, в этом калейдоскопе света и цвета, тебе хорошо и – о, господи! – как бесшумно, как невозвратимо убегает песок в твоих песочных часах!..
3.
"Тяв!.. Тяв!.." – где–то далеко, как бы не в следующем сае. Но нет. Лай идет снизу, из кустарниковой глухомани, вместе с камышом и ежевикой разросшейся по дну оврага. На всякий случай я снял ружье с предохранителя. Попробовал, легко ли вынимаются патроны из патронташа... Не перепутать бы в горячке, где пули, а где дробь...
Снова: "Тяв!.. Тяв!.." – теперь уже где–то поближе. И снова тихо, очень тихо. Насторожившись, ждешь, ждешь... И вот оно: не нарастающий шум травы, треск сучьев, как ожидалось, а где–то совсем рядом – тяжелое дыхание. В тебе – не страх, а его преддверие: слишком все тихо и солнечно, и не верится в опасность. Это – не всерьез, это игра такая...
Треснул сучек... Другой... Ты напряжен, как струна... И вдруг видишь: меж кустов, вверх по едва заметной звериной тропке, колыхая под темной шубой осенним салом, похожий на большой темный сундук, – ох, здоровенный! – прет медведь. В тебе, в разнобой, разные голоса. Один: "Ты же видел – тропа. Почему на нее не вышел?" И другой: "Слава богу, что я не на тропе!" Навскидку я стреляю плохо. Я должен хорошенько прицелиться. Во что-нибудь неподвижное я могу попасть даже с предельно большого расстояния. Были такие случаи. Но второпях я запросто промажу и в упор.
...Вот кто здорово бьет навскидку, так это Славка. Как-то мы с ним по первой пороше охотились на зайцев в пойме реки, в зарослях лозняка. Мы шли себе, болтали. Вдруг он выстрелил, мгновенно развернулся, градусов на шестьдесят, и выстрелил вторично. Оказывается: первый раз он выстрелил в мелькнувшего в кустах зайца, метров так с пятидесяти. Звук выстрела поднял второго зайца, в стороне. Он заметил его боковым зрением, стрельнул и в этого. По звуку выстрелов это было похоже чуть ли не на дублет. И что ж? С двух выстрелов уложил обоих.
... Именно Славка научил меня немножко видеть в горах. Присядем с ним покурить, беседуем, но он все время так, с легкой прищурью, шарит взглядом по горам. А то и за бинокль возьмется. Вдруг говорит, с доброй усмешкой: "Мишка..." "Где?" "Видишь тот склон?.. Вверху такие скалки светлые, видишь?.." "Ну, вижу." "Теперь веди взглядом вниз от них... Теперь видишь?.."
Да хоть застрели меня: ничего я там не вижу. Будь кто другой, а не Славка, я бы подумал, что меня дурачат. "Фу ты, горечко!... – всплеснет Славка руками на мою бестолковость. – Да вот же он, вот... А вон еще один... там где полоска такая, что–то вроде осыпи... как коровы пасутся..."
Наконец, увижу и я: светленькое пятнышко... И точно: медведь... Но сам бы я ни за что его не заметил. Дело не в зоркости зрения – вдаль я видел не хуже, чем он. У меня было просто совсем другое представление о соразмерности медведя и гор. В том, как он смотрелся, была полная неожиданность. Я настроился увидеть его как-то иначе. Едва я увидел одного медведя, тут же до удивления легко обнаружился и другой. А спустя какое–то время, – а вон он и третий!.. – этого я увидел уже самостоятельно.
Я научился видеть? Ничего подобного. Ну, немножко. Пойду в горы сам, или же с такими, как я сам, – в горах пусто. Но стоит с ним пойти, – пожалуйста: то стадо козлов, то кабан, то медведь, то лиса, то сурок, то дикобраз, то барсук... а то и снежный барс.
Горы полны живности. Он укажет мне что-нибудь – орла, например, сидящего на скале, – как бы для настройки зрения, я его увижу – и все, я вновь обретаю способность замечать что-нибудь и самостоятельно. Не так хорошо, как он, конечно, но все-таки... Не совсем слепой. Человека в горах, кстати, углядеть столь же нелегко, как и зверя, даже если он идет открыто, не прячется...
Пока я целился – а может, и не очень спешил с выстрелом – медведь исчез в кустах. Все-таки, если был бы рядом еще кто, для страховки... Вот он еще появился в просвете. Не успел я хорошенько прицелиться, а он снова исчез. И вон он уже где, почти на перевале в другой сай. Тут уж я бабахнул. Страшно гулкий в осенней тишине звук выстрела – медведь рыкнул. "Попал! Попал!! – радостно екнуло в груди. Еще ему, со второго ствола. Снова рыкнул – и исчез за перевалом.
"Серьезно ли ранен?!." Бегом вниз – голова–ноги – оскользнулся, снова упал, трава скользкая, как лед, – где на ногах, а где скользя задницей по склону, хватаясь за траву, за ветки – не спускаешься, почти падаешь.
Внизу топко. По–осеннему скупо сочится ручей. Там, где он подпружен, родниковое болотце. С лету, с размаха – в грязь!.. Выбрался из грязи, чуть ли не на карачках полез вверх по склону, с запекшимся в груди дыханием – ох, сердце сейчас лопнет! – выбрался на то место, где медведь был в момент выстрела. Безрезультатно поискал в сухой светлой траве цвет крови... Вышел на самый перевал.
Вон он уже где, мой охотничий трофей. Ровным галопом мчится по косогору вниз, уже очень, очень далеко. Под гору и со страху он бежит легко. Теперь он похож не на сундук, а на большую черную кошку... "Эх, мазила!.. Лопух! Лопушище!.." Только теперь возвращаются ощущения: нестерпимо колет, прямо жжет, насыпавшаяся за ворот и налипшая на потную шею разная ость. Руки исцарапаны в кровь, саднит колено. Сапоги и брюки в болотной жиже...
Но это не все. Не самое неприятное.
– Ну, что? – слышишь голос откуда–то сверху.
Оглядываешься: где же он?
– Где ты?
– Вот.
А где "вот"? Потом, наконец, видишь: гораздо дальше, чем ожидал по звуку голоса. Очень далеко, еле виден в кустах, на противоположной стороне. А по звуку голоса – чуть ли не рядом.
– Да как будто бы попал... Ушел!..
– Кто?
– Медведь! Большой медведь!
– Кровь есть?
Глянул вниз – медведь все бежит – колеблется маленькое мохнатое пятнышко, все колеблется, все колеблется – как протяженны склоны!.. Какая там кровь... Лопух, мазила...
– Что–то не видно! – кричишь, будто этому удивляешься. – Видно, салом рану затянуло! Жирный очень!
Тот махнул рукой, уже и не смотрит, стал медленно пересекать склон, двигаться восвояси. Но и это еще не все.
– Что тут? – новый, запыхавшийся голос.
– Да, вот, Виталий по медведю промазал.
– А!..
Удивительно, как много можно выразить одной буквой!
И медведь уже исчез, и опять по–осеннему тихо и празднично, и будто ничего и не было... "Вновь дремлет юный лес, и облаком седым над ним висит ружейный дым..." А на душе такая горечь, такая досада, что думаешь: лучше б я и не ходил на эту охоту, пропади она пропадом... И тут же, снизу вверх, глаза медвежонка: "Не стреляй в меня, прошу тебя!.." Черт! Заладила коза про Якова... Наваждение прямо какое-то.
4.
Всю живность, какая была в распадке, я, конечно, своими бездарными выстрелами распугал. Теперь надо было забираться в горы поглубже. Я снова поднялся вверх, под стену. Здесь, по каменным осыпям, идти было легче, чем пониже продираться звериными тропами сквозь джангал. Кроме того, здесь было не так овражисто.
Неожиданно меня окликнули. О! Слава!.. Он устроился в уютном таком скрадке, между камней, покрытых мхом. Если бы он не встал в рост, я бы ни за что его не заметил. Невысокий такой, коренастый – домкрат. Усы. Ружье. Ножны на поясе, из которых выглядывает рукоять ножа с крестовиной, выделанной из кабаньего клыка.
Когда я подошел, он искоса заглянул мне в лицо раз, другой. Сочувственно посопел, повздыхал: ничего, мол. Бывает. Конечно, бывает. С такими, как я. Вот он бы – не промазал. Коллективных охот Славка не любил. Сегодня он пошел боле для того, чтоб натаскать на зверя свою Магби вместе с другими собаками. Собака, которая растет одна, потому толком ничего не умеет.
5.
К полудню мало-помалу мы стянулись все вместе, чтоб перекусить: намаялись до усталости и есть хотели, как волки. Но хотя зверя никто не увидел даже издали, настроение у всех скорее было бодрое: ничего, мол, еще не вечер!.. Исключая Гриню, конечно. Уселись – а точнее сказать, разлеглись на той самой розоватой травке, мяконькой и теплой, как медвежий мех.
Магби положительно была лишена элементарной выдержки. Она уселась почти рядом, не отрывая своих красивых карих глаз от жующих охотников. От нетерпеливой надежды на угощение она перебирала передними лапами, часто пересаживалась с места на место и по временам, сама, видимо, того не замечая, переходила на тончайший, едва уловимый слухом ультразвуковый скулеж. Тогда Славка на нее грозно прикрикивал: "Пошла вон!.. Я т-тебе!.." Она прижимала уши, вид у нее становился виноватый, но только и всего: уйти от стола было выше ее сил.
Остальные же три собаки лежали в стороне, над обрывом, хвостами к обедающим, – ровно им дела не было до людей, чем они там заняты. Насторожив свои изящные головки на толстых шеях и наставив торчком внимательные остренькие ушки, лайки глядели с обрыва на простиравшийся перед ними простор. Что касается Бима, то до окончания охоты он не стал бы есть, чтобы ему ни предложили. Вообще же, в другое время, если ему сильно хотелось есть, он не выпрашивал пищу, а требовал. Подходил к хозяину и щелкал зубами, как это обычно делают собаки, пытаясь поймать муху на лету: «Эй! Жрать давай, сволочь!» Серьезный пес был этот Бим.
Буланову подали булку хлеба:
– На, старшина, режь!
– Я в армии тоже старшиной был. Могу документ показать.
– Не надо нам твоего документа. Верим: по пузу видно.
Те из охотников, кто отслужили в армии, обычно удачливей других. Они обучены обращению с оружием и приемам боя. У многих из них хорошо получается с первой же охоты.
Гриня охотничьим ножом наколол в банке студенистый кусок тушенки, от самого дна, запихнул его целиком в рот. Магби, проводив этот кусок взглядом, перебрала лапами и тихонечко заскулила.
– Дура, все–таки, эта твоя Магби, – сказал Гриня, жуя и недобро глядя на ее лишенное достоинства нетерпение. – Свежие кабаньи копки, я ее носом в след тычу – вот–он–он! – а она понюхала и убежала.
– Нет, – со вздохом отозвался Славка, – она все понимает... Она все понимает, но с тех пор, как ей от кабана досталось, она бояться стала. Он ей от паха до горла такую борозду пропахал – только что кишки не выпали. Вон он шрам, еще заметен.
– Дура, потому и досталось.
Ну, это уже... Сказать такое о собаке – почти одно и то же, что сказать это о ее хозяине. Известно, ведь: каков хозяин, такова и собака. Славка этого будто и не услышал. Но глаз больше на Гриню не подымал. Уже не ему, а всем стал рассказывать, как бы обращаясь к третейскому суду.
– Он ее поддел, но она в горячке этого и не заметила, метров двести за ним еще в гон шла. Там этого кабана вот Федорыч стукнул. Я еще обратил внимание, что кровь. Но откуда?. Потом на Магби посмотрел – жуть. Я ее на пустой рюкзак усадил, другим прикрыл, лежит бедная моя Мабутя, только смотрит... Пока мы кабана этого разделали, то да се, надо, наконец, из гор выходить, а она – не может. Разделили мы мясо так, чтоб один остался без груза. Посадили в рюкзак – вот Косте выпало ее нести. Голову ей снаружи оставили. Костя ее несет, а она по сторонам смотрит.
Взгляд Славки выразил бесконечность ее терпеливого страдания.
– Вот с тех пор она кабана боится, – вывел он. – У них во рту вон какие финки, она это поняла. Так, если другие собаки, она, за компанию, тоже вертится, но ближе чем на пятнадцать–двадцать метров не подойдет. Если же она сама, одна, – то она и след брать не станет. Охотники неизвестно что обо всем этом думали. Но слушали.
– А вот на медведя она хорошо идет, – заметил Славка, меняя выражение лица, с каким говорят разве что о болезни своего ребенка, на светлое, веселое. – Ей от них еще не доставалось...
Дослушав, старшой сказал:
– Ну, ладно. Перекусили – и... Осень: день короткий.
Он поднялся – едва разогнулся: старость не радость. Ему, может, больше остальных хотелось бы полежать часок, понежиться в ласковом тепле осеннего солнышка, а то бы и вздремнуть. Но – надо!.. Всю жизнь так – не одно, так другое. Все давай-давай. Всю жизнь это "надо" над тобой, как кнут, висит. Когда же жить? Неохотно, в общем, подымались.
6.
Ходить после обеда стало хуже. Одно – что устали, да после еды, на сытый желудок, а другое – солнце заглянуло и на прежде теневые склоны. Они оттаивали и местами делались очень скользки. Верхний тонкий слой превращался в грязь, скользившую, как смазка, по еще мерзлой твердой основе. Идти в таких местах приходилось, хватаясь за ветки кустов. Я приспособился: если ветка попадалась прочная и гибкая – скользил на ней маятником, как на веревке. В одном месте склон показался мне промороженным досуха. Я понадеялся на это – и сорвался. То бегом, то скользя, как на лыжах, хватаясь за обжигающие руки ветки и пучки травы, я сумел, все-таки, задержаться на склоне, не покатился по нему кулем.
Костя видел мои курбеты.
– Я так один раз чуть на кабане не проехался, – сказал он, подходя ко мне. – Я его сначала за корову принял. Но потом мне, все-таки, стукнуло в ум: какая, к черту, корова? На десятки километров ни одного кишлака, да и снег – пучка травы нету. По дну ущелья вода шелестит, между валунов. Валуны обледенели, в них не то, что корова – черт копыта сломает.
– Кабан?
– Он! До того рослый, что оторопь взяла!
Мы присели покурить. Ах, как это сладко – полулежа расслабить вытянутые в длину ноющие от усталости ноги!.. Подошли Буланов с Гриней. Тоже прилегли. Солнышко пригревало...
– ... И пока я соображал да разглядывал, он уже совсем близко! Идет не спеша, почти подо мной. Я – за ружье, но поскользнулся – и понесло меня. Чуть я его не оседлал!.. Пока я глаза продрал да отплевался – кабан мой вон уже где, по ущелью галопом, как лошадь, скачет, и валуны ему нипочем. Я за ружье – хоть вдогонку, думаю, бухну, – но мне будто руку кто–то удержал. Заглянул в стволы – так и есть: снегом забиты. Вгорячах бы стрельнул – стволы бы как луковицы раздуло.
– Их бы вовсе оторвало, – сказал Гриня, довольно хмуро. Он, видимо, уже смирился с тем, что быстрой охоты не получится. Но настроение у него от этого не стало лучше.
– Тебе, Гриня, лишь бы не соглашаться. Скажи ему, – подмигнул нам Костя, кивнув на Гриню, – что, мол, у блондинки талия тонкая, он тебе сразу же: "Нет! Это у нее задница толстая!"
Буланов сбил шапку на глаза:
– А видел кто из вас, как кабан по снежному склону глиссирует? Да–да, глиссирует! Ноги подбирает под себя, и по снегу вниз так чешет – что твой торпедный катер – только снежные крылья по бокам, как от глиссера!.. двадцать восемь или – сколько там, Гриня? – узлов в час?
Все засмеялись: Гриня в прошлом служил на торпедных катерах. Эти его катера у нас уже в печенках сидели: как выпьет, так и... Он был из тех, кто под стопку заводят одну и ту же пластинку.
– В гробу я видел такую охоту, – буркнул Гриня. – День – псу под хвост.
Это он не просто так сказал себе, да и все. Это было адресовано мне: не сделай, де, я те дурацкие выстрелы, не распугай ими зверя, давно бы уже были с мясом.
– Мне, когда я только начинал охотиться, столько лапши на уши вешали!.. – сказал Костя. – Что кабаны, мол, к гону, когда начинают между собой драться, сами делают себе броню. Потрется, мол, о сосну, вывозится в смоле, как следует, потом на земле поваляется, – и так несколько раз. После этого его, мол, бронебойной пулей не возьмешь. А я, дурак, сижу слушаю и рот раскрою. Теперь же я знаю: осенью у них, действительно, броня образуется. Только она под шкурой: такой слой хряща нарастает, миллиметров сорок толщиной. Но все равно, пуля его берет...
– Что и говорить! Это тебе – не торпедный катер. Там броня – во! – широко, как мог, расставил руки Буланов. – Правда, Гриня?..
Пока Гриня ковал ответ, Костя негромко сказал, кивнув вверх:
– Наш старшой что–то…
Все посмотрели, куда он указал. Там темная фигурка старшого, хорошо заметная на фоне светлых скал, однообразно и, видимо, уже давно, повторяла дугообразные движения рукой.
– Что-то рукой машет...
– Что он?
– По-моему, он хочет, чтоб мы оцепили следующий сай.
Закряхтели, вставая на ноги: старость не радость – и молодость гадость. Так мы прочесывали сай за саем – и все без толку. Близился вечер и становилось все ясней, что на сегодня у нас ничего не получится. Если же дело пойдет так и завтра – возвращаться нам домой пустыми.
– В гробу я видел такую охоту!.. – снова настиг меня мрачный Гриня. – День – псу под хвост...
"И тебя бы туда же... Ох, и зануда!.. Кому в жизни повезло – так это твоей жене. Вчуже завидки берут!" – подумал я и молча свернул в колючую непролазь, лишь бы от него, черта, отвязаться. Гриня у нас был известен тем, что собственную жену с работы выгнал. На сейсмических станциях сидят парами: муж и жена. Обычно муж – начальник станции, а его жена – лаборант. Небольшая разница в зарплате есть, но какое это имеет значение, если карман – семейный? Но Гриня со своей чего-то не поладил, и, как начальник станции, взял да ее и уволил. Она – в рев, и оттопала с бумажкой об увольнении верст десять, пока, наконец, ее не подобрала попутная.
На базе она появилась где-то к обеду. Как была, в пыли, зареванная, она пошла на прием к шефу. Шеф – с обширной лысиной, обычно сумрачно-молчаливый, с трубкой в зубах, – выслушал ее, прочел бумажку, крепко потер ладонью лысину – так он обычно гальванизировал работу мысли – и буркнул: "Пока идите." После обеда около доски объявлений выросла толпа. Там был вывешен свежий приказ по экспедиции. Согласно приказу – на оживление всей экспедиции – жена Грини назначалась начальником станции. Его же самого переводили на должность лаборанта...
До этого еще кое-как соблюдался общий план в движении, но под конец все разбрелись по горам, как стадо без пастуха. Двигались примерно на восток, с учетом особенностей рельефа, вот и все. Если что – на выстрелы соберутся...
Досада все продолжала дымиться во мне. Я, в общем, и не пытался ее подавить. По опыту знал: она – как торфяной пожар: ее ничем не погасить, пока там внутри тебя что–то до конца не выгорит. Но в конце концов я на себя обозлился. "Ну, промазал. Так что теперь, мне повеситься? Ну, это уж – дудки! – хмыкнул я сам себе. – Останусь. Буду жить!" И что ж? Не сразу, но отпустило.
Но осень, какова осень! Сверканье паутины, блеск вылегших злаков. Пестрые цвета, длинные тени, скупое осеннее тепло, полное безветрие, бархатная тишина, голубоватые горы… Я скользил по опавшим листьям, как на лыжах, стараясь наделать как можно больше звонкого шороху... Вот остановился – и тут же настороженно стрекотнула сорока: шел, шел, и остановился. Чего, спрашивается? "Эй, что надумал?.."
Я спустился в укромную долинку и перешел вброд прозрачнейший ручей – вода в ручьях осенью становится особенно прозрачной. Сотней метров ниже начинался овраг, чем дале, тем глубже вспарывающий нутро гор. Ручей водопадом низвергался в вершине оврага, и в тишине, столь же совершенной, как прозрачность ручья, это был единственный источник шелестящего шума. Я стал взбираться по пологому скату отрога, на наклонном перегибе которого золотилась березовая рощица. В этом укромном уголке гор еще доцветали какие-то поздние лиловые цветочки. Я набрал их тугой крохотный букетик. "Осенняя мелодия" – вот как я назвал бы их запах.
Зазвучали выстрелы. Сначала один, потом еще два, и еще два. Стреляли где-то за рощицей, на другой стороне отрога, к перегибу которого я подымался. Но стреляли как бы в разных местах. "Ничего себе, пальбу подняли."
Звук выстрелов, дошедших до меня напрямую, был слабым. Но потом волны звука пришли, обогнув рощицу понизу, и они были гулкими, как гром. Казалось, все скалы той долины зазвучали, будто они были клавишами, по которым бегло прошлись пальцы органиста. Эхо было куда громче звука самих выстрелов.
Если стадо кабанов или козлов захватят в таком месте, где отовсюду, со всех сторон, от скал отражается эхо выстрелов, а стреляют и стреляют, каменная чаша долины вся наполняется хаотическим грохотом. Если животные не видят охотников, они не могут понять, куда им бежать, и мечутся на месте, или просто стоят, ошеломленные, пока их расстреливают. На их кое-какое счастье хорошие стрелки встречаются не так уж часто. У человека же, когда он стал стрелять, больше нет ни жалости, ни разума. Он бьет и бьет, не думая хотя бы о том, что прорву настрелянных им животных потом надо ведь разделывать и выносить из гор. И еще два выстрела. Надо было бежать на подмогу – мало ли что.
7.
По ту сторону березовой рощицы оказался крутой склон, поросший густым джангалом, уже покрытый собственной тенью. По дну долины бежал такой же прозрачный ручей, а за ним, освещенный солнцем, у самого уреза тени, отбрасываемой склоном, стоял Костя с ружьем в руке. Он мне оттуда снизу крикнул:
– Осторожней! Под тобой в кустах большой медведь. Я его ранил.
– Ты его видишь?
– Нет! – отвечал он. – Но он там!
"Никакого медведя в этих кустах нет. Дурак он, этот медведь, что ли? Если и был, так ушел."
– Давай прочешем эти кусточки! – предложил я.
Костя помолчал, а потом посоветовал:
– Стрельни по кусточкам дробью, вон по тем, зеленоватым!
Я стрельнул раз, потом другой. Медведь не появился. Ничто не треснуло, не шелохнулось, не зашелестело. Никаких признаков, что он там есть.
– Давай прочешем! – снова предложил я.
Он подумал и ответил:
– У меня одна пуля осталась.
"Дело плохо, – теперь подумалось мне. – Похоже, медведь и вправду тут. Да еще подранок..." Но я был во власти все той же бесшабашности и зигзагом прошелся сверху вдоль склона, отыскивая след. Не залезая, однако, в глубину джангала. Это был опасный склон, покрытый слоем предательски скользкой грязи.
Осторожно, придерживаясь за ветки, я, все же, спускался. Я это делал медленно, очень медленно. Из головы у меня не выходило опасение, что если, вдруг, придется стрелять, руки у меня окажутся заняты тем, чтоб удержаться на склоне. А то, чего доброго, поскользнусь и приеду к медведю прямо в его тапочки... Видели вы их когда-нибудь? Там когти – во! С такими когтями только по телефонным столбам лазить.
Я с облегчением полез обратно, вверх, на свободное от кустарника место, где опасность внезапного появления раненого зверя была не так велика и можно было стрелять прицельно из устойчивого положения.
Я находился на плече горного отрога, полого спускавшегося вниз, в долину. Тут росла березовая рощица. С солнечной стороны плеча был тот самый райский склон с цветочками. С моей же, теневой стороны, между рощицей и джангалом оставалась полоса пространства, покрытого все той же густой розоватой травкой.
Тем временем вверху по отрогу, гораздо выше меня, показались еще двое охотников прибежавших на выстрелы. Это были Буланов и Гриня. Ко мне они спускаться не стали, а прошли на боковое плечо отрога, как бы нависавшее над тем местом, где я сейчас находился. Оттуда театр действий смотрелся, как с балкона: и обзор хороший, и безопасно.
Мы все теперь, расположившись по вершинам наклоненного мысленного треугольника – Костя внизу, они вверху и я посередине, – перекрикивались, обсуждая дело. Предполагалось, что медведь затаился где-то в центре этого треугольника. Они тоже постреляли по кустам дробовыми зарядами – и с тем же результатом. Прочесывать склон они не хотели. Решено было дожидаться собак.
Наконец, прибежали собаки. Они серыми пушистыми колобочками стремглав кинулись в джангал и, конечно, сразу же его нащупали. Те двое, наверху, увидели, наконец, медведя, зашумели и бухнули по нему издалека картечью. Совсем близко, где-то прямо подо мной, послышался жуткий стон, смешанный с глухим ревом и тяжким, натужным дыханием. Скажу правду: от этих звуков у меня разом ослабли все гайки, – до того, что ноги сделались, как ватные.
– Он под тобой! Стреляй же, стреляй! – орали те, сверху, как с галерки.
Ничто не придает столько смелости, как чувство собственной безопасности. "Во! Нашлись болельщики!.. – злился я. – Хорошенькое дело:стреляй! А сами сидят. Был бы рядом хоть кто-нибудь для подстраховки. И – куда стрелять?.." Кустарник скрывал от меня склон, я ничего не видел и пятился назад, чтоб между мной и кустарником оставалось хотя бы десятка полтора метров пустого, лысого пространства.
– Стреляй!! Стреляй, уйдет!! – все бесновались те.
"И этого упущу!" – с отчаянием думал я. Но стрелять мне не хотелось, а, наоборот, хотелось по добру по здорову унести ноги подальше. Только было совестно. Я бы, может, и стрельнул. Но куда, все же, стрелять? Бухну наугад – собаку убью...
Совсем близко подо мной с клекотом рычали собаки, трещали сучья, звонко шелестели кусты и сухая трава, и слышалось то же грозное, утяжеленное непереносимой болью дыхание, все тот же жуткий, смешанный с низким рычанием стон. Все эти звуки комом смещались вниз вдоль перегиба отрога, и я бегом, против своего желания, старался поспевать за этим комом параллельным курсом, выжидая, когда же медведь покажется мне для выстрела, и вместе с тем следя за тем, чтоб между мной и стеной кустарника оставалось немного свободного пространства. Те, наверху, все орали, но с места не двигались.
– Сволочи! – крикнул я им. – Давай сюда хоть кто-нибудь, я один боюсь!
Они нехотя, неспешной трусцой затрусили по отрогу вниз, ко мне.
Я его увидел!.. Между берез, низом огибая березовую рощицу, тяжело переваливалось темное, грузное. Я выстрелил, метров с семидесяти. Раз, другой... Не знаю, попал я в него, или нет. Скорее всего, не попал, потому что он куда–то исчез. В отчаянии от этой мысли, я что есть духу проскочил насквозь березовый лесочек, и выбежал на тот склон, с цветочками, только гораздо ниже того места, где я по нему подымался сюда.
И тут я увидел медведя снова. Он перелез уже начавшийся в этом месте овраг, обнаживший слой белой глины, поверху отороченный бурой каемкой почвенного слоя, и со склонами до того крутыми, что вообще было непонятно, как он по ним смог вскарабкаться. Теперь он натужно, грузно, но вместе с тем и довольно ходко взбирался по голому травянистому склону, незащищенный и заметный, как на ладони. Собаки отстали: они не могли вскарабкаться по крутизне оврага и теперь где-то мчались в обход. Я подбежал к краю оврага и снова стал стрелять.
Стрелял я "турбинками". Это пустотелые трубчатые болваночки с косыми крылышками внутри. И хотя ими стреляют из гладкоствольного ружья, крылышки придают пуле вращательное движение, она летит далеко и точно – метров за сто пятьдесят–двести лоб не подставляй. У нее один недостаток: задев ветку, или хотя бы тонкую былинку, она рикошетит в сторону. Но тут между мной и медведем был пустой простор. С третьего выстрела я в него попал.
Казалось, медведя ударила сама земля. Он взбрыкнул лапами, взревел и покатился по склону, тяжело, как каменная глыба. Все же он не сорвался в овраг, снова сумел задержаться, и снова полез вверх, огрызаясь на подоспевших к тому времени собак. Теперь он был совсем близко от меня через овраг. Бежать он больше не мог. Он подбирал под себя задние ноги, подтягивался на передних и медленно полз вверх по склону... Потом у него не стало сил и на это. Он сел и лишь замахивался лапой на осатаневших собак.
Тем временем около меня на краю оврага собрались остальные охотники. Все мы стояли и смотрели. Медведь, казалось, нас не видел. Он тяжело дышал, видно было, как вздымается темный мех на его боках, и в этом была – в этой обреченности, в этом взмахивании лап – уже не жизнь, а ее инерция. Для него пришла та неизбежная минута, которой так боится все живое, и о которой страшится думать и не может не думать каждый человек. Все же он превозмог себя и снова пополз. Невыносимо было смотреть, как он мучается. Я поднял было стволы, чтоб пристрелить его, но наш старшой легонько придержал их своей рукой, пригибая книзу:
– Ничего–ничего, пускай ползет...Он куда надо ползет: ближе нести придется.
– Да стреляйте же кто–нибудь, пусть не мучается!
– Ничего–ничего...
– Да стреляйте же!
Славка, добрый человек, выстрелил.
Медведь, как и прежде, взбрыкнул лапами, страшно взревел и с глухим бухающим звуком, будто это было не животное, а угловатая каменная глыба, покатился по склону. На краю оврага росла береза. Тело медведя накатилось на нее и согнуло дугой. Затем дерево спружинило, и темное тело, будто подброшенное с трамплина, в ворохе взметнувшихся осенних листьев грузно перевернулось в воздухе, мелькнуло на фоне белой глины в откосе раскинутыми в стороны тяжелыми лапами, а затем глухо ударилось об дно оврага.
А сверху все сыпались и сыпались, бабочками мельтеша в воздухе, сбитые ударом желтые листья, и солнечные лучи туманно голубели в пороховом дыму, тонко замутившем прозрачность осенних гор.
Что ж, он так и умер?.. Нет. Он все еще жил: шевелил лапами на рвущих шкуру собак. Над ним, в двух метрах, выставив стволы множества ружей, теснилось сразу несколько спустившихся в овраг охотников. В упор выстрелили три раза. Но он все был жив. Уши его по живому все еще были прижаты к голове. Он чуть шевелил лапой даже после четвертого выстрела – тяжелой лапой, похожей на мохнатое бревно...
Бим припал к медведю окровавленной мордой. Надо было приниматься за разделку туши, но он не подпускал к своей добыче охотников. Не оборачиваясь, не глядя, а только чуя их приближение, он, с ощетиненной дыбом шерстью на холке, начинал закипать таким яростным клекотом, что боязно было подступиться ближе.
Гриня сильно ударил его по боку сапогом. Бим коротким рывком, с тем же, но еще яростней закипевшим уторбным клекотом, кинулся на Гриню. Однако рвать не стал: сморщив от ненависти нос и оскалив высоко поднятые, коричневые от старости зубы, рычал, испуская звук откуда-то из живота, и это легко переводилось с собачьего: "Ану–ка, гад, отойди!.."
Тяжелая туша медведя, когда его разделывали, скользила вниз по покатости дна оврага. Двое с трудом удерживали ее за раскинутые в стороны передние лапы.
8.
Навьюченные медведем до того, что подламывались ноги, мы выходили из гор уже под сонмом звезд. Были и величаво-темные силуэты гор, и звезды, и чудные осенние запахи, и шелест воды в ручье, вдоль которого вилась тропка – была и охотничья удача! – но счастья не было. Меня не оставляло чувство до дна изгаженного прекрасного мгновенья осени. Вместе со всеми я шел, стараясь впотьмах не подвернуть ногу под ношей за плечами, сырой и мягкой, но тяжелой, как свинец, со странным ощущением, что все это уже со мной когда-то было...
На пути попался разлившийся по плоскому месту ручей. Мы пошли бродом по мелкой воде. Я остановился, подождал, пока меня минует последний охотник, подождал еще немного, пока снесет течением взбитую сапогами муть, а потом попил, зачерпывая ладонью. Быстрая вода упруго билась в пальцах. Даже на вкус чувствовалось, до чего она чиста и прозрачна. Кое-где на воде серебрились пятнышки – отражения звезд, размытые ее течением.
И загнанный медвежонок, похожий на мягкую игрушку, – сегодня в который раз уже, – с мольбой лег передо мною, раскинув лапы в стороны: "Не стреляй в меня! Прошу тебя!"...
Notice: Uninitialized string offset: 0 in /home/rbbw2/8.rbbw2.z8.ru/docs/story.php on line 37
Notice: Uninitialized string offset: 0 in /home/rbbw2/8.rbbw2.z8.ru/docs/story.php on line 37
Сайты наших друзей и земляков:
--------------------------------- Анастасия Коляда, она же Стася, внучка В.И.Халтурина, инструктор по горным лыжам, научит вас кататься на лыжах и сноуборде:
Notice: Undefined index: l in /home/rbbw2/8.rbbw2.z8.ru/docs/index.php on line 228
(c) 2008-2012. Контактная информация